Александр Генис
Я в жизни не встречал человека, который изменил бы судьбу столь многих, включая и тех, кто никогда о нем не слышал. Гендлер сделал для свободы не меньше, чем для "Свободы", а уж радио ему обязано всем. Например – Довлатовым.
- Кого "Нью-Йорк Таймс" возьмет на работу, - спрашивал он, когда мы только познакомились, - Достоевского или хорошего менеджера? И сам себе отвечал: "Конечно, такого менеджера, который найдет газете Достоевского".
Я взвыл от ужаса, потому что Гендлер опрокидывал мою табель о рангах. Ведь, кроме этого, он еще говорил много разного: что "Мона Лиза" - такая же икона поп-культуры, как Микки-Маус, что пейзажист напрасно соревнуется с Богом, что рыбалка – лучший вид путешествий, что огород – высшее проявление культуры, что кино – мать всех муз, а Голливуд – их отец.
Обладая темпераментом Ивана Грозного, Юра, в отличие от него, никому не мешал с собой спорить, ибо умел до слез восхищаться чужим талантом, и в этом заключался его гений. Гендлер был идеальным начальником. Что такие вообще бывают, я понял, лишь с ним подружившись. Юра создавал вокруг себя силовое поле, попав в которое мы все, сами того не замечая, менялись, даже не догадываясь об источнике перемен. Гендлер считал власть золотым запасом и никогда его не разменивал. Юра никому ничего не запрещал, ничего, кроме ошибок, не вычеркивал, ничего не навязывал.
За все годы я помню только один его приказ - тот, которым он отменил марксизм.
- Коммунизму, - говорил он, запрещая привычную терминологию, - противостоит не капитализм, а жизнь без названий, нормальная, свободная, неописуемая. Вот о ней вы и говорите - все, что считаете нужным.
Мы говорили – долго, весело, счастливо, и в эфир, и за рюмкой. В нашу редакцию, адрес которой - "Бродвей 1775" - знали все слушатели одноименной передачи, с утра съезжались гости. Даже Бахчанян просил взять его на радио художником. Поразительно, но и в такой компании, Гендлер был солистом. Его рассказы смешили до колик, и это при том, что чаще всего Юра вспоминал допросы в КГБ и лагерь в Мордовии.
Больше всего меня восхищала в Гендлере непредсказуемость суждений. Он всегда говорил то, что не могло придти в голову всем нам, выросшим на одной интеллигентной грядке. В них Юра, кстати, знал толк. Он вскопал лучший огород на Лонг-Айленде. В сезон Гендлер одаривал урожаем и нас, и соседей. По эту сторону от детства, я не ел помидоров, лучше Юриных.
Гендлер не только делал то, что любил, но и любил все, что делал – дискутировал у микрофона, играл в преферанс, ловил рыбу. Юра жил, как Сократ: страстно и осознано. Он помнил каждый прожитый день, и о любом мог рассказывать часами и весело.
Таким его запомнят все друзья. Он сам об этом побеспокоился. Сражаясь с раком, Юра звонил нам лишь тогда, когда чувствовал себя в силах вести прежний разговор – умный, смешной, о главном. В последний раз мы с ним говорили о Пушкине и Пугачеве. Зная, что дело идет к концу, Гендлер, как это водится у наших, перечитывал классику – "Войну и мир", "Мертвые души". Умирая, он мучился русскими бедами, до конца пытаясь разрешить тайну родной истории.
Дело в том, что Гендлер был серьезным человеком, необычным и очень хорошим. Меня утешает только то, что я успел ему об этом сказать.